КЛОЧКИ И ОБРЫВКИ
|
|
|
До сих поря так и не решил: наша память - это корзина с мусором или ларец драгоценностей?
Наверно, никогда и не решу. Поскольку сразу вслед за пылью, шлаком и золой внезапно возникает вдруг история, в которой есть и по-сегодня смысл, вкус и запах притчи. Поэтому и начинать полезно с сора, зная непреложно, что за этим шумом жизни возникает содержательный звук. А впрочем, шум и сор я тоже не хотел бы походя обидеть: некогда была в них радость, новизна и сочные рассказы за столом. Так лет пятнадцать провисела в нашем доме люстра - мы ее друзьям отдали, уезжая, и теперь уже они гордятся биографией этого много повидавшего светильника. Мне как-то позвонил приятель и сказал: - Ведь ты до всякого старинного дерьма охотник? Приезжай.
И я немедленно приехал. А приятель мой начальник был в большой конторе, и она перемещалась в дом на улице Новослободская. Это был дом десятых приблизительно годов начала века, отыскать его и сейчас легко, с ним рядом - замечательно красивый двухэтажный особняк, лет на сорок его старше. Я особняк тот издавна запомнил: у него в торце спускалась прямо со второго этажа уютная лесенка, меня всегда интриговавшая. Не как пожарная она была построена, не кое-как, но почему снаружи дома ее сделали? И все мне было недосуг хоть мельком внутрь дома заглянуть.
Все это рассказала моему приятелю чрезвычайно ветхая старушка, переезжавшая куда-то на окраину в положенную ей взамен то ли квартиру, то ли комнату. Весь свой убогий скарб она с легкостью уместила в два чемодана ее же возраста, а на вопрос, не хочет ли она прихватить с собой почтенного обличия тахту, с непередаваемым чувством ответила доверчиво и тихо: А раз уж о древнейшей сей профессии зашла речь, то вот и современная история. В ней содержание глубокое весьма, поскольку повествуется о неразрывной связи жизни и искусства. Тут у нас в Израиле публичные дома имеют вывеску массажных кабинетов. Горе и позор тому туристу, кто по невежеству туда придет, чтоб медицинский получить массаж: и засмеют, и выгонят, и пальцем вслед покажут, чтобы и улица успела посмеяться над убегающим фраером заезжим. А работают в этих уютных заведениях девицы двух несхожих географий (в основном, конечно): из Марокко жгучие брюнетки и расцветок разных наши россиянки - бывшие и гастролерки. Очень дружно уживаются они, болтают мирно в ожидании клиентов, но из разницы географической проистекает (слово, мною нелюбимое, сейчас донельзя будет кстати) разная ментальность. Неприязнь моя к этому слову объясняется его чудовищной затасканностью, очень уж его употребляют к месту и не к месту все, у кого слов и мыслей недостаточно, чтоб обойтись без этого туманного латинизма. И забавно, что в России моя теща точно так же не переносит русский синоним этого слова - тоже за модную затасканность. Моя теща говорит замечательно: лучше я пять раз услышу слово "жопа", чем один раз слово "духовность".
Я отвлекся. Сводится к тому духовное несходство жриц любви, что марокканки ставят на магнитофон, пока свободны, их народную восточную музыку, а наши - исключительно Высоцкого предпочитают. Что свидетельствует, кстати, о таланте и пронзительности этого поэта куда весомей, нежели пространные статьи бездарных восхвалителей его, торгующих без вкуса и умения своей искусственной любовью.
И вот пришел как-то клиент, и выбрал пышнотелую марокканку, и ушли они в соседнюю комнату, а наша, чуть посидев при музыке восточной, сообразила, что пока послушать может что-нибудь свое заветное. И быстренько поставила Высоцкого. Товарка ее вышла через некоторое время, ласково проводила клиента, после чего выключила магнитофон и гневно, и с укором вот что произнесла: Но раз мы о ментальности заговорили, то до эстетики рукой подать. А я при слове этом вспоминаю всегда лагерь и татуировки наши тамошние, и одну загадку, чисто эстетическую. Наколоть во всю спину - от шеи до поясницы - Сикстинскую Мадонну со всеми сопутствующими святыми стоило у кольщиков четыре пачки чая, а на груди гораздо меньшую битву Руслана с Головой - шесть пачек. До сих пор люблю загадать эту загадку какому-нибудь оголтелому искусствоведу, вопиющему о ценности и стоимости красоты. Мне вредно вспоминать любую подробность, связанную с лагерем или тюрьмой, поскольку тут уж механизм ассоциаций начинает раскручиваться сам по себе, и только успевай догадываться, почему что всплыло в памяти. Ибо сейчас вот о прокуроре Суrробове я хочу рассказать, и даже знаю, где тут связь, и она скоро проявится. Он был на моем суде обвинителем и в этом качестве явил дремучую бездарность (что не помешало судье дать мне максимальный срок). Напомнить следует, что отыскали ради меня двух молодых мужиков, недавно осужденных за бесчисленные кражи, и ради скощения своего срока показали они с усердием, что купил я у них в свою коллекцию пять заведомо краденных икон. А так как у меня при обыске, естественно, их не нашли, то осудили меня очень справедливо, то есть не только за покупку краденого, но и за его сбыт.
Так вот Сугробов пылко заявил, что рост преступности в Московской области (где населения, хочу напомнить - много миллионов) имеет две главные причины: удивительный и просто-таки непомерный рост благосостояния трудящихся (во-первых) и наличие злокозненного Губермана, который эту самую преступность неустанно стимулирует и поощряет. Зная заведомо, что имеет дело с преступниками, ибо на левой руке одного из них имеется заметная татуировка, а наколки только уголовники и носят, как известно всякому порядочному человеку. А кстати, я тому Сугробову даже отчасти благодарен. Я во время его речи остро и внезапно осознал, что в руки к нелюдям попал и к их рабам, что еще хуже. И обречен поэтому, и все мои слова будут напрасны. А после этого я успокоился и даже изредка шутил, чего никак не мог понять судья, впервые, очевидно, видевший такую беспечность в человеке со скамьи подсудимых.
И сразу же тревожат память люди, чье мышление волнующе-загадочно, поскольку говорят они, словно не слыша, не осознавая, что несут. Я поясню это сейчас подробней, множество таких примеров собрано уже в фольклоре, неустанно эти тексты пополняют преподаватели военных кафедр в институтах. Так однажды мой приятель фразу подполковника записал. Тот ему вот что с укоризной произнес:
А логика давнего чеченского речения, ставшего народным, - просто, по-моему, гениальна:
Вот еще один пример непредсказуемой логики, записанный в моей заветной коллекции. Один приятель мой ехал в пригородной электричке, а напротив него сидел слегка поддавший паренек, с которым они чуть разговорились. Нет, я больше не буду умножать подобные фразы, постепенно все они, конечно, в сборники соберутся, но несколько историй о людях этого устройства рассказать обязан. Просто боюсь, что без меня их не запишут. Мой давний друг, высокий математик Витя Браиловский (это за отказ дать на него показания и попер на меня чугунный каток правосудия), содержался во время следствия над ним в Бутырской тюрьме. И как-то вывели большую группу арестантов на тюремный двор, чтобы они убрали там завалы снега. Все, что совершилось дальше, я обычно вспоминаю, как только задумаюсь о нынешнем российском обустройстве.
Пожилой надзиратель с большим тюремным стажем (надзирательским, естественно) смотрел какое-то время тупо и недоуменно, как его поднадзорные бодро гребут снег лопатами, грузят на тачки и куда-то в угол перевозят. Чувство нарушения порядка зримо томило ветерана, и не выдержал он этого душевного дискомфорта.
Вторая Витина история загадочна не меньше, ибо я мышления такого не встречал даже в учебниках психиатрии. Витя отбывал ссылку в городе Бейнеу недалеко от Каспийского моря, где областной, как всем известно, центр - город Шевченко (а кто отбывал некогда ссылку там - понятно из его названия). И получил однажды ссыльный Браиловский вызов к городскому судье города Бейнеу. Ничего хорошего тот вызов, разумеется, не предвещал, а воображение у Вити было задолго до посадки уже зэковское (много-много лет он просидел в отказе, издавал журнал подпольный, всякое случалось и вокруг, и с ним). Шел он по вызову к судье с тяжелой душой. Но судья его приветливейшим образом встретил, свежими фруктами попотчевать пытался, а причину вызова таким вот образом изящно сформулировал: Я непременно попадаю в паутину мыслей и воспоминаний тех лет, находясь в обстоятельствах, уже весьма от той поры далеких. На выступлениях в России и на Украине меня все время спрашивали, что я думаю о ситуации на просторах бывшей империи. Я много раз мемекал, бормотал невнятицу, отказываясь обобщать, я ссылался робко и застенчиво на свою иностранскую неосведомленность, увиливал как мог. Только однажды вдруг всплыла модель, так полно и правдоподобно отвечающая на вопрос, что я счастливо ахнул,- и с тех пор, как попугай, ее настырно излагаю.
Представьте себе огромный исправительно-трудовой лагерь. В нем есть жилая зона и есть какая-никакая зона промышленная (ведь труд исправляет), есть поселок для надзорсостава, всяческие караулки, склады и казармы. Только вдруг в одно прекрасное утро часовые сходят с вышек, и начальник лагеря объявляет свободу. Конечно же, зэки в растерянности, а когда они в себя приходят, то вокруг кипит уже другая жизнь. Продукты все в столовой разворованы и спрятаны, уже промышленная зона чуть не вся распродана на сторону (и едут из соседних деревень покупать остатки по дешевке, ибо краденое и дармовое). В бывшем карцере - типография газеты "На свободе с чистой совестью", а выпускает ее бывший надзиратель карцера, еще вчера зверь и садист, а ныне - эссеист, мыслитель и борец за гражданские права. В казарме наскоро налажено портновское производство из украденной на складе зэковской одежды. Перешивкой ведает бывший комендант казармы, ему ближе и с руки пришлось это строение оформить на себя. Оружие вовсю распродается по соседним деревням, а на машинах лагерных привозится продовольствие, поскольку пить-есть надо, а в чьих руках эти машины - догадаться нетрудно. Паханы уголовные сговорились запросто с начальником лагерного гаража, так что все оформлено на трудовой коллектив. А их шестерки бывшие и шелупонь их прихлебательская из уголовников помельче - все в охране, и почти ничем от бывших сторожевых псов не отличаются (разве что галстуками, когда едут в соседние деревни). И опять всех тяжелей простому трудяге-зэку, потому что все поделено между надзорсоставом бывшим и огромной уголовной шоблой. И хоть разборки между ними и случаются, но общий язык они все-таки находят, ибо психология у них одна и та же.
А светлые штрихи картины этой я намеренно не упоминаю, хотя их, могу сказать уверенно, - гораздо, несравненно больше. Потому что это все-таки свобода, лучшего для человека состояния и сам Творец не сочинил, а значит - образуется и жизнь. А то, что не при нашем поколении, так в этом есть и справедливость: больно много мы и лет, и сил (про ум и душу тоже не забудьте) положили на укрепление проволоки, на улучшение сигнализации, постройку вышек и различных караулок в этом лагере.
Вот мифы попадаются порой отменные, не удержусь, чтобы один не изложить. Из первых рук история, чтоб мне свободы не видать.
А чтоб точнее нашу умственную неразбериху описать, я расскажу сейчас еще одну историю, к пустым окольным словесам не прибегая.
Такая смесь вот и гуляет, по-моему, в общественном сознании бывших винтиков рухнувшей империи.
Там и услышал я историю про необыкновенную стариковскую мудрость. Подлинная это история, но я бы лично в назидательную книгу притч ее занес.
Еще надо рассказать загадочную историю о дедушке приятеля и собутыльника нашего, порою коротающего с нами рыночное утро в шашлычной у Нисима. Это история настолько благородная, что неким нимбом (или аурой) осеняет теперь и внука, ибо в заведении Нисима умеют оценить достойные родословные.
А к нашему приятелю другому, врачу-геронтологу, явился как-то в клинику старый йеменский еврей (восьмидесяти двух лет) и попросил о помощи. Он меньше стал внимания уделять своей старухе, и она его корит за слабосилие, не могут ли врачи ему помочь. Поскольку не было у старика болезней никаких, то просто сделали ему укол папаверина, обнаружив с удивлением, что этого нехитрого укола старцу оказалось совершенно достаточно для восстановления потенции. И тут он вдруг отчаянно расстроился и загрустил.
Не буду больше отвлекаться, пора мне рассказать о старике, с которым несколько часов проговорил однажды и не раз его потом вспоминал, когда моя самонадеянность к скоропалительным суждениям меня толкала. Познакомились мы с ним случайно, и не будь тех обстоятельств, я бы его не встретил никогда.
Рассказчик перевел дух. В зале царила почтительная тишина.
Старик сделал паузу и пожевал губами.
По истечении стольких лет я не стыжусь признаться, что, разыскивая старика в антракте, убежденно полагал, что слышал только что некоего странного идиота. Я потому и разговаривал с ним не слишком почтительно - может быть, это и повлияло на его готовное и незамедлительное согласие поговорить со мной еще раз (о Мессинге). Он пригласил меня приехать завтра утром и назвал свой адрес - не без легкого удивления, что я этого адреса не знаю. Он сперва только квартиру назвал, я спросил улицу и номер дома, тут и промелькнула на его лице тень удивления.
Назавтра, подходя по Кутузовскому проспекту к этому большому дому, я тоже ничего не сообразил. Ибо мое щенячье невежество в любых политических именах и делах как-то странно сочеталось в те годы (впрочем, пожизненно это осталось) с фраерской неискоренимой уверенностью, что и без этого знания я понимаю нечто более важное, глобальное и глубинное в нашей кишащей жизни.
Последующие два часа на меня лились один в другой переходившие расскгзы о том, сколько добра он сделал, находясь у власти и кормила. (Ныне находился он на пенсии и писал историю партизанской войны то ли для Кореи, то ли для Вьетнама, был ему заказан трехтомник.) Ни одну из его историй было невозможно запомнить: это был поток звонков каким-то неизвестным мне высоким секретарям и начальникам ради нескончаемой помощи каким-то несправедливо обвиненным людям - и евреи занимали в этом перечне заметное, подчеркнутое место. Передо мной сидел ушедший на покой благодетель рода человеческого на одной шестой части суши. Я не осмеливался перебить его, и не хотелось расспросить о чем-нибудь детальней. Ибо, несмотря на полную мою неграмотность в постах и именах, уже начитан я был достаточно и вполне понимал, что передо мной сидит сейчас один из первой сотни сталинских подручных. Но не из той когорты романтических мечтателей-убийц, которых вывели в расход в тридцатых, а высочайший служащий-чиновник того рабовладельческого концерна, который сплотился и окреп после войны. Передо мной сидел человек, безусловно подлежавший суду Нюрнбергского трибунала, который жалко, что не состоялся в России в его российском варианте. Я даже знал, как он бы защищал себя, твердя то же самое, что говорили немцы его ранга: что он всего лишь подчинялся приказу, что он был только звеном в цепочке, что многого не знал в ту пору, а не понимал еще больше, что посильно делал добро и проявлял гуманность, где она была возможна.
По улице бредя, думал я о гениальности драматурга Шварца, описавшего в своей пьесе разные воплощения дракона, когда тот притворялся человеком. Первая ипостась - пожилой, но крепкий моложавый мужчина с солдатской выправкой и дружелюбно грубой простотой в обращении. Нет-нет, вторая голова, вторая ипостась тут подходила больше: серьезный, сдержанный, высоколобый. Приветлив, собран, деловит. А вот про обаяние - тут даже Шварц не догадался. И я еще одно из пьесы вспомнил, и сразу на душе у меня сильно полегчало. Когда после убийства дракона - помните? - сын бургомистра учинил такие же порядки и возвратившийся рыцарь Ланцелот стыдит его, мерзавец говорит ему в сгущенном виде то, что говорили все на Нюрнбергском процессе: "Если глубоко рассмотреть, то я лично ни в чем не виноват. Меня так учили". На что рыцарь Ланцелот произносит поразительно точные слова: "Всех учили. Но зачем ты оказался первым учеником, скотина такая?" О, как меня ругал и поносил за мою тупость Тоник Эйдельман! И слово "чистоплюй" было в этом наборе самым приличным. Его о стольком можно было расспросить, горевал Тоник. Ведь это из его штаба исходил приказ не брать евреев в партизанские отряды! Он не признался бы, вяло защищался я. Но что-нибудь сказал бы все равно, настаивал неистовый историк Тоник. А что он говорил о Сталине? Он с ним работал ведь совсем поблизости пятнадцать лет! Один лишь эпизод я помнил: Пономаренко с легким хвастовством сказал, что это чушь, что Сталину нельзя было возражать, что он лично ему возражал по поводу какого-то школьного учебника, и был выслушан, и был одобрен. "Какого именно учебника?" - взвился историк Тоник. Я не помнил и пожал плечами. "Знаешь, ты кто?" - злобно спросил Тоник. Сходи сам, огрызнулся я. Да мне как раз он ничего не расскажет, а тебе, случайному и темному... Идиоту, помог я Тонику с формулировкой. И вдруг обоим нам явились в голову одновременно дивные слова Рабле, и мы их начали говорить нечаянным дуэтом: Бог посылает штаны тому, кто лишен задницы. И тут укоры исчерпались. А много лет спустя уже в Иерусалиме я встретил третье воплощение дракона. Помните, какова была у дракона третья голова, еще одна его маска? Крошечный, мертвенно-бледный, очень пожилой человечек. В газете как-то прочитал я, что в Израиль к нам приехал выступать бывший член ЦК Коммунистической партии, бывший первый секретарь ЦК Украины (и еще много чего бывший член и вождь) Петр Ефимович Шелест, личность некогда чрезвычайно известная. Господи, подумал я, как хорошо, что умерли уже и Риббентроп, и Геббельс, никуда не ездит дряхлый Каганович (был он еще жив тогда), ведь их нам тоже запросто могли бы привезти лишенные намека на брезгливость бесчисленные наши импресарио несметных гастролеров. Где же наше коллективное чувство собственного достоинства? Неужели мы пойдем смотреть на этого монстра и поддержим его своим любопытством и платой за заведомо лживый треп? Презрение абсолютно пустых залов должно быть наградой и ему, и тем, кто его бессовестно привез. Но тут тень Тоника мелькнула передо мной, и далее о нашем коллективном чувстве чести я размышлял, уже влезая в выходные брюки. Тороплюсь сказать, что залы были полным-полны, прокатная контора не ошиблась: сотням винницких, и киевских, и черновицких, и так далее евреев показалось лестным и любопытным повидать за пять шекелей некогда всевластного в республике человека. Тем более что он приехал с темой, с точки зрения рекламы безупречной: "Как я снимал Хрущева". Рядом с ним сидели за столом на сцене (очень уж хотелось прокатиться, очевидно) дочь Хрущева и его зять Аджубей. Их чувство собственного достоинства, не говоря уже об уважении к памяти отца и столь любимого тестя, я права не имею обсуждать. Словом, все мы в этом смысле весьма достойную образовали компанию.
Я раньше чуть приехал (мне приятели сказали, что их раньше привезут), и со мной минут сорок приветливо поговорил крошечный, мертвенно-бледный, очень пожилой человечек. Я уже готов был услышать, сколько он за свою жизнь сделал добра, и я вопросы подготовил вперебивку, только стоял передо мной такой пустой и постный, такой ничего не помнивший и пылью запорошенный дряхлец, что глупо даже было бы пытаться как-то оживить его, расшевелить, хотя бы разозлить. Тем более что рядом с ним стояла ветхая старушка, верная подруга его дней, и жалко улыбалась, и все время порывалась мне подробней рассказать, как несправедливо и неправедно Петра Ефимовича отлучили от власти, и как пятнадцать лет после этого никто из многочисленных былых друзей не позвонил ни разу. Только позванивал зубной их врач - кстати, еврей, сказала она, и оба приветливо заулыбались. О, сколько знал я об отношении этого трухлявого старика к евреям! - но что из того? - не обличать же мне это пустое место, и зачем? Единственный лишь раз он распахнулся на секунду: я спросил, вернется ли он к власти, если позовут. Он головою закивал согласно: дескать, силы еще есть и есть идеи, он бы очень пригодился. Тогда скажите, я его спросил, что помогло бы сейчас решающим образом всей стране, не знает ли он ключевое какое-нибудь средство? Да-да, сказал старик, он знает безусловно. Я всем собой изображал почтительный вопрос (ах, Тоник был бы мной доволен!), и блеснули на меня вдруг мутные склеротические глазки, проступил румянец возбуждения, решительно ощерился золотозубый вялый рот.
А на пустом его и вялом выступлении текла убогая жвачка из старых газет, и он ни слова интересного не произнес, хотя единожды опять бедняга прокололся по нечаянности. Ему наивный какой-то человек прислал записку: как, дескать, осмелился такой известнейший антисемит приехать в Израиль. И, тепло улыбнувшись всему залу, сказал старик:
А те из этой своры, кто помоложе, ныне стали бизнесменами-коммерсантами и вовсю торгуют крадеными кирпичами из фундамента империи, которой лишь вчера в преданности жарко клялись. Все, что успели своровать и прихватить, - тем и торгуют. А для тех, кто с ними дело имеет, я простую очень байку изложу, ее мне некогда Саша Городницкий рассказал. Ведь он еще и геофизик, как известно, много плавал по морям и океанам, и судьба однажды занесла его в Японию. В каком-то городке ученым разрешили сойти на берег; погуляли они там, а после скинулись, набрав валюты на бутылку водки. И мирно распивали ее возле стойки в портовой забегаловке случайной. И подошел к ним пожилой японец с мятым пергаментным лицом и, на японский лад слова коверкая, сказал на русском языке, что вот услышал звуки русской речи и хотел бы познакомиться, поскольку некогда в Россию ездил торговать и больше не поедет никогда. И он такое сделал ударение на слове "никогда", что Саша машинально у него спросил: а почему? |
|
|
Designe of page |