ВТОРОЙ ИЕРУСАЛИМСКИЙ ДНЕВНИК |
|
|
Листаю стихи, обоняя со скуки их дух - не крылатый, но птичий; есть право души издавать свои звуки, но есть и границы приличий. Во мне приятель веру сеял и лил надежды обольщение, и столько бодрости навеял, что я проветрил помещение. Когда нас учит жизни кто-то, я весь немею; житейский опыт идиота я сам имею. Вовсе не отъявленная бестия я умом и духом, но однако - видя столп любого благочестия - ногу задираю, как собака. А вера в Господа моя - сестра всем верам: пою Творцу молитвы я пером и хером. Весь век понукает невидимый враг нас бумагу марать со слепым увлечением; поэт - не профессия, это диагноз печальной болезни с тяжелым течением. Слегка криминально мое бытие, но незачем дверь запирать на засов, умею украсть я лишь то, что мое; я ветер ворую с чужих парусов. Твоих убогих слов ненужность и так мне кажется бесспорной, но в них видна еще натужность, скорей уместная в уборной. Ночью проснешься и думаешь грустно: люди коварны, безжалостны, злы, всюду кипят ремесло и искусство, душат долги и не мыты полы. Чтоб сочен и весел был каждый обед, бутылки поставь полукрутом, а чинность, и чопорность, и этикет пускай подотрутся друг другом. Портили глаза и гнули спины, только все не впрок и бесполезно, моего невежества глубины - энциклопедическая бездна. Нас как бы судьба ни коверкала, кидая порой наповал, а мне собеседник из зеркала всегда с одобреньем кивал. За то греху чревоугодия совсем не враг я, а напротив, что в нем есть чудная пародия на все другие страсти плоти. Я люблю, когда грустный некто под обильное возлияние источает нам интеллекта тухловатое обаяние. Мне жалко всех, кого в азарте топтал я смехом на заре - увы, но кротость наша в марте куда слабей, чем в октябре. Восхищенные собственным чтением, два поэта схлестнули рога, я смотрю на турнир их с почтением, я люблю тараканьи бега. Стихов его таинственная пошлость мне кажется забавной чрезвычайно, звуча как полнозвучная оплошность, допущенная в обществе случайно. Гетера, шлюха, одалиска - таят со мной родство ментальное, искусству свойственно и близко их ремесло горизонтальное. Снимать устав с роскошных дев шелка, атласы и муары, мы, во фланель зады одев, изводим страсть на мемуары. Настолько он изношен и натружен, что вышло ему время отдохнуть, уже венок из лавров им заслужен - хотя и не на голову отнюдь. Читатель нам - как воздух и вода, читатель в нас поддерживает дух; таланту без поклонников - беда; беда, что у людей есть вкус и слух. В похмельные утра жестокие из мути душевной являлись мне мысли настолько глубокие, что тут же из виду терялись. Почувствовав тоску в родном пространстве, я силюсь отыскать исток тоски: не то повеял запах дальних странствий, не то уже пора сменить носки. Он талант, это всем несомненно, пишет сам и других переводит, в голове у него столько сена, что Пегас от него не отходит. Ругал эпоху и жену, искал борьбы, хотел покоя, понять умом одну страну грозился ночью с перепоя. Беспечный чиж с утра поет, а сельдь рыдает: всюду сети; мне хорошо, я идиот, а умным тяжко жить на свете. Глупо думать про лень негативно и надменно о ней отзываться: лень умеет мечтать так активно, что мечты начинают сбываться. Пот познавательных потуг мне жизнь не облегчил, я недоучка всех наук, которые учил. Глупо гнаться, мой пишущий друг, за читательской влагой в глазу - все равно нарезаемый лук лучше нас исторгает слезу. Он воплотил свой дар сполна, со вдохновеньем и технично вздувая волны из гавна, изготовляемого лично. Нет, я на лаврах не почил, верша свой труд земной: ни дня без строчки - как учил меня один портной. Жили гнусно, мелко и блудливо, лгали и в стихе, и в жалкой прозе; а в раю их ждали терпеливо - райский сад нуждается в навозе. Меня любой прохожий чтобы помнил, а правнук справедливо мной гордился, мой бюст уже лежит в каменоломне, а скульптор обманул и не родился. |
|
|
Designe of page |