Георгий Данелия. |
|
|
Пономарев В подготовительный период фильма “Сережа” мы разделились: Таланкин остался в Москве работать с актерами, декорациями, утверждать эскизы декораций, заниматься костюмами, сметой... А мы с Ниточкиным поехали выбирать натуру. Нужна была деревенская улочка, которая выходила бы на высокий берег реки, а за рекой — совхоз “Ясный берег”. И чтобы улочка кончалась не избой, а добротным деревянным домом. А на улочке — травка, чтобы паслась коза. Администратором с нами Циргиладзе послал своего зама, Пономарева. Циргиладзе был маленького роста, Пономарев — еще меньше. Циргиладзе было под семьдесят, а Пономарев — еще старше. Но Циргиладзе обычно кричал, а Пономарев бурчал себе под нос. И с этим заместителем Циргиладзе поднял такие постановочные махины, как “Георгий Саакадзе”, “Падение Берлина”, “Хождение по мукам”, а поз- Пономарев был активный общественник. Примерно раз в неделю он появлялся с каким-нибудь подписным листом, и из того, что он бурчал, было понятно только два слова: “рубль” и “юбилей”. Или “рубль” и “похороны”. Слово “рубль” всегда звучало четко. Начать съемки мы могли только в сентябре: раньше не успевали. Под Москвой в сентябре будет уже холодно, а у нас дети бегают босые — надо ехать на юг. Поехали в Ростов, в Астрахань. Подходящую улочку не нашли. Есть улочка с травкой и Позвонили на студию. Нам посоветовали поискать на Украине. Еще в Москве Пономарев сказал нам, что суточные он будет выплачивать каждый день. Если даст сразу — мы или потеряем деньги, или прокутим. С утра мы с Ниточкиным на такси, оплаченном Пономаревым через кассу таксопарка, мотались по городу и его окрестностям. Возвращались в дом колхозника вечером, когда магазины уже были закрыты. Пономарев, который с нами не ездил, предлагал: — Могу дать деньги. Или, если хотите, у меня есть кролик, перцовка и соленые огурчики. Решайте. Голодные, мы, естественно, каждый раз выбирали кролика с перцовкой. И у Пономарева оставался навар: по нашим подсчетам ровно рубль. Побывали в Чернигове, Золотоноше, Диканьке — опять ничего. Приехали в Ворошиловск. Шли с вокзала в дом приезжих — и вдруг истошно завыли сирены, и пожарники в противогазах начали загонять прохожих в подвалы. Оказалось — учебная тревога. В суете Пономарев куда-то пропал. Когда дали отбой, мы с Ниточкиным поискали, подождали в доме приезжих — нет Пономарева! Исчез. Позвонили на “Мосфильм”, сказали: если Пономарев объявится, пусть оставит свои координаты на киевском Главпочтамте и ждет нас. Если нет — пусть переведут нам туда деньги на обратные билеты. После этой траты у нас осталось два рубля тридцать копеек. Время поджимало. В поисках дома Сережи мы начали ездить на попутках и товарных поездах по городам и селам. Питались черным хлебом и чесноком, с тоской вспоминая кролика с огурчиками. Спали на вокзалах. Как-то долго тряслись в кузове грузовика. Сидели у кабины на брезенте. Под брезентом, подо мной, было что-то круглое и твердое — думал, арбуз. Дорога была отечественная, и на колдобинах и ухабах подбрасывало так, что я весь зад себе отбил. Остановились у чайной. Из кабины вылез водитель, крикнул: — Петро, исти будешь? А из-под брезента сиплый голос: — Ни! Шофер скрылся в дверях чайной. Мы с Ниточкиным переглянулись и опасливо приподняли брезент — там сладко спал Петро. Мать честная! Это я два часа у него на голове сидел! Мы с Толей спрыгнули с грузовика и смотались. Пошли пешком и к вечеру добрались до Киева. Подошли к Главпочтамту и ви- — Ты куда делся?! — В тюрьме сидел, — мрачно сказал он. А дело было так. У Пономарева были камни в почках. Стоило ему понервничать, камни начинали двигаться, и тогда он мог писать только лежа. Когда в Ворошиловске объявили тревогу, Виктор Михайлович решил, что началась война. От нервного потрясения ему захотелось писать, и он прилег во дворе у какого-то обшарпанного здания. А это оказалось районное отделение милиции, и ему влепили трое суток за хулиганство. Вернулись мы в Москву ни с чем. Полный крах! — Под Краснодаром будем снимать — сообщил Циргиладзе. — Я вам там декорацию построю. — Почему под Краснодаром?! Там нет ничего похожего! — сказал я. — Потому что уже осень на носу, а в Краснодаре самое большое количество солнечных дней.
Правильная дорога Пока в Краснодаре строили декорацию, мы решили снять под Москвой эпизод “колокольня”. Циргиладзе предлагал нам построить декорацию звонницы в павильоне, — так снимать удобнее. Но мы отказались: хотелось, чтобы все было убедительно, по-настоящему, чтоб была высота, чтоб была фактура. Мы с Таланкиным и Ниточкиным решили в воскресенье поездить на моем “Москвиче”, поискать колокольни с уцелевшими колоколами. Посмотрели по карте — очень понравилось название “Спас-Клепики”. И дорога туда была обозначена как дорога первой категории. Поехали. Проехали километров тридцать по асфальту, и дорога “первой категории” перешла сначала в грунтовую, потом — в проселочную, а потом и вовсе в тропинку. Едем по полю. Въехали в лужу и завязли. Пытались вытащить — никак. Сидим на травке, курим и ждем, — может, кто-нибудь проедет. Поле, огромная лужа, а посреди поля на ржавых железных столбах — огромный портрет Ленина с простертой вперед рукой и надписью: “Правильной дорогой идете, товарищи!” Наконец, появился трактор. — Троса нет, — сказал тракторист. Мы показали бутылку водки. Тракторист извлек из-под сиденья веревку, привязал к ней большую гайку и закинул на электрические провода. Дернул, содрал провод, оставив без света какой-нибудь колхоз или район, и вытащил наш “Москвич”. И мы поехали в том направлении, куда указывал Ленин. Там и нашли колокольню с уцелевшим колоколом. Через несколько дней приехали снимать. С трудом, по узкой винтовой лестнице, затащили камеру, штативы и осветительную аппаратуру на самый верх. Кабеля не хватило. Пришлось тащить еще и два больших аккумулятора от танка. Снимать было тесно и неудобно. Точки отхода не было. Но мы все-таки разбили блюдечко о штатив (киношная традиция) и сняли сцену. И на сорокаметровой высоте отметили первый съемочный день шампанским. Это было 3 августа 1959 года. В этот день родился мой сын Колька.
Скорпионыч В Краснодаре Циргиладзе повез нас смотреть декорацию. Она стояла на обрыве километрах в двадцати от города. — Вот дом, вот обрыв, — показывал он, довольно потирая руки. — Пойдемте. Повел нас дальше: — Вот улочка, вот совхоз. Конечно, Краснодар самый солнечный город России, но когда мы на следующий день поехали на съемку, было облачно и холодно. Прождали солнце до часу и уехали обедать. Только начали есть суп — вышло солнце. Быстро вернулись обратно — пока доехали, солнце зашло за тучи. И так три дня подряд. Уезжаем обедать — выходит солнце. Возвращаемся — пасмурно. На четвертый решили сделать вид, что едем обедать, а сами спрятались. Но вариант не прошел. Небеса не обманешь. Вечером из Москвы пришел материал, снятый под Москвой, — сцена на колокольне. Смотрели в ближайшем кинотеатре втроем: я, Таланкин и Ниточкин. Вышли подавленные. Материал ужасный — все фальшиво, куце, и нет никакой высоты и фактуры. А главное — что уже не переснимешь: когда вернемся, будет уже зима, а под Краснодаром колоколен с колоколами нет. На следующий день с утра опять было пасмурно. Выехали на съемку. Подъезжа- — Ты куда? — Скорпионыч велел. (За глаза Циргиладзе все звали Скорпионычем.) Над обрывом стояла декорация — звонница с колоколом, и тут же расхаживал, потирая руки, довольный Циргиладзе: — Вот колокол, а вот высота. Сел на свой “газик” и уехал. — И откуда он знал, что у нас в Спас-Клепиках ни черта не получится? — спросил я у Кима. — От верблюда, — сказал Ким. Утром шестого дня в пять утра с улицы донесся дикий вопль Циргиладзе: — Солнце! Поехали, поехали! Где эти болванчики-режиссеры? (Мы у Циргиладзе проходили по категории людей, которых он называл болванчиками за глаза.) Быстро собрались, приехали на место. Поставили рельсы, камеру, свет, стали репетировать сцену: Сережа бежит за Васькой и Женькой и говорит: “У меня есть сердце, оно стучит. Послушайте, хотите?” — Это я снимать не буду, — сказал Ниточкин. — Что “это”?! — Небо как простыня. Дождемся, пока облачка появятся. — Какие облачка?! При чем здесь облачка?! — заорал Циргиладзе. — Неделю солнца ждали! Детей снимай! — Нет. Тогда во ВГИКе на операторском учили, что небо без облаков снимать не стоит. — Снимай, Толя, — сказал Таланкин. — Не до облачков. — Меняйте оператора, — уперся Толя. — И поменяем! Завтра же здесь будет другой оператор! — взорвался Циргиладзе. — Виктор Серапионыч, с другим оператором работать мы не будем, — сказал Таланкин. — Да?! — Циргиладзе побагровел. — Не будем, Виктор Серапионович, — подтвердил я. — Тогда ищите себе другого директора! Циргиладзе резко развернулся и пошел. Ким за ним. Они скрылись за “домом Сережи”, оттуда донесся крик: — Эти болванчики думают, что с ними будут цацкаться! Кому они нужны! Триста метров отставания! Закроют к чертовой бабушке! Таланкин покосился на Ниточкина. — Куинджи! Левитан! — сплюнул и закурил. Из-за дома выбежал Ким: — Валидола ни у кого нет? — А кому? — Виктору Серапионовичу! Все побежали за декорацию. Побледневший Циргиладзе сидел на ступеньках и держался за сердце. — Виктор Серапионович, не волнуйтесь, — сказал Ниточкин. — Снимем так, без облачков! — Толя, — Циргиладзе взял у гримерши таблетку валидола, положил под — Виктор Серапионович, облака идут! — сказал Ким. На горизонте показалось маленькое облачко...
Как мы похоронили прабабушку Наконец установилась солнечная погода, и мы начали снимать. Снимали три недели без перерыва: надо было догнать отставание. В группе стали роптать, и Циргиладзе объявил два дня выходных. Мы решили в эти два дня снять похороны прабабушки. Что нам нужно? Камера и оператор — есть. Сережа — есть. Гроб — возьмем в похоронном бюро. С могильщиками договоримся; скинемся — на все про все полсотни за глаза хватит. Пошли в похоронное бюро, попросили дать нам гроб напрокат. — Как напрокат? — обалдел продавец. — Вы что, собираетесь его обратно выкопать? Мы объяснили, что гроб нужен для кино. Кино продавец уважал, но паспорт в залог за гроб взял. На следующий день гроб погрузили в кузов грузовика и поехали на кладбище (бутылка портвейна). Представились директору (бутылка коньяка). Он указал нам место, где можно копать, и выделил двух могильщиков (четыре бутылки водки). Начали снимать с кадра: “Сережина тень бредет меж падающих на дорожку теней крестов”. Гроб несли Ким и механик. (Кролик и перцовка после съемки — в нашем номере.) Двое, потому что тени от четырех сливались бы. Чем выше солнце, тем меньше тень, и к моменту съемок тень от Бори оказалась слишком маленькой. Борю с мамой отправили домой, и Сережин берет с помпоном напялили на Таланкина, — на самого высокого. Ниточкин попросил, чтобы он и штаны снял: видно, что длинные, — Сережина тень должна быть в коротких. Таланкин снял брюки, остался в трусах, а брюки отдал на сохранение костюмерше, которая присутствовала на съемке, потому что мы взяли Сережин игровой берет, за который она была материально ответственна. Костюмерша сидела на скамеечке у могильной ограды и потом рассказала нам, как наши съемки выглядели со стороны. Двое в кепках, хихикая, несут гроб. За ними идет долговязый мужик в трусах и в берете с помпоном — несет цветок. За ним — другой мужик с какой-то бандурой, этого мужика поддерживает маленький усатый грузин. Грузин громко поет похоронный марш (я пел, чтобы задать темп движения камеры).Солнце зайдет за облако — вся компания садится на гроб и начинает курить. Солнце выходит — опять несут и поют. К костюмерше на лавочку подсел седой ветеран с медалями и спросил: — Что это они? — Прабабушку хоронят, — сердито ответила костюмерша (ей казалось, что Таланкин растягивает Сережин берет). — А зачем садятся? — Солнца ждут. — А... — ветеран немного помолчал. — Грузинка? — Кто? — Прабабушка. — Почему грузинка? — А зачем солнца ждут? И вон тот грузин поет? У них обычай такой — гроб нести только при солнце можно, — сообщил ветеран. И добавил: — Наверно. — Солнце — чтобы это идиотство снимать, — сказала костюмерша и нервно закурила. Сережину тень между крестов мы в конце концов сняли, пошли снимать тени рабочих на стене. Подходим — а у нашей “могилы” стоит кучка людей и открытый гроб. В гробу лежит старушка, а над ней священник поет отходную. В сторонке курят наши могильщики. — Что же вы, ребята? Мы же с вами договорились! — А что не так? Вы говорили, что старушку, они и принесли старушку... Пожилая женщина, плача, наклонилась к гробу: “Мама, мамочка...” Потом подошел старик, поцеловал старушку в лоб и отошел, вытирая слезы трясущимися руками. Женщина обняла его: “Ладно, папа, ладно”. Мы постояли, помолчали. — А может, ну ее, нашу прабабушку, — сказал Ниточкин. И мы с ним согласились. Между прочим. (Еще одна история с гробом.) К одному тбилисскому скульптору, свану, спустились с гор из Сванетии родственники и, поскольку скульптор знал русский язык, попросили привезти тело умершего в Сибири земляка (по обычаям, свана должны похоронить в родной земле). Родственники купили цинковый гроб и дали скульптору деньги на дорогу. Дорога была через Москву. Скульптор в Москве никогда не был и решил задержаться на денек посмотреть столицу. Остановился он у Тамаза Мелиава. Задержался он не на день, а на неделю, зато посмотрел все: и ресторан “Арагви”, и ресторан “Метрополь”, и ресторан “София”, и пивной бар на Пушкинской. К концу недели сидим в “Гранд-отеле”, официант приносит счет, скульптор достает бумажник — и вдруг выясняется, что денег уже мало, не хватает. Кончились почему-то! Ну ладно, здесь не проблема, часы оставим. Но как быть с покойником из Сибири? Кто-то (кто, не помню) предложил ни в какую Сибирь не ехать, а купить в магазине “Школьные пособия” скелет, положить его в гроб и отвезти. На скелет и дорогу до Тбилиси мы как-нибудь наскребем. Но скульптор отказался. Стали вспоминать, у кого можно взять взаймы. Выяснилось, что у всех, у кого можно занять, мы уже заняли. Ну ладно, что-нибудь придумаем. Выпили напоследок, как положено, за тамаду (которым, как всегда, был Тамаз Мелиава), положили на счет деньги и часы и позвали официанта. — Не надо, — сказал официант. — За ваш стол заплачено. — Кто? — Просили не говорить. Вон в углу сидит. Скульптор оглянулся и удивленно выдохнул: — Он... — Кто? — Который умер. Как потом выяснилось, произошла путаница с фамилиями. Наш сван — он работал мастером на буровой — попал в больницу с подозрением на онкологию. Звали свана — Зураб Георгиани. И в той же больнице лежал другой грузин, тоже нефтя- А Зураб Георгиани приехал в Москву на обследование. И сегодня он празднует, что подозрения на онкологию не подтвердились, а завтра уезжает в Грузию, в свою деревню. Так что скульптор вместо останков привез в деревню самого свана. А гроб они не взяли, оставили в камере хранения. Когда они уехали, Тамаз Мелиава нашел у себя квитанцию и предложил мне забрать гроб и отвезти в похоронное бюро. “Цинковый гроб — это реальные деньги”. Но в похоронном бюро гроб не взяли: не знали куда свои девать, перепроизводство. — Отнесем ко мне, — сказал Тамаз. Бюро было недалеко от дома Тамаза. — Зачем? Если здесь не взяли, нигде не возьмут! — Цинк! Цветной металл! Распилим и загоним. Понесли. Цинковый гроб — тяжелая штука. Тамаз жил на пятом этаже без лифта, у него была комната в коммунальной квартире. Я предложил до утра оставить гроб во дворе. — Сопрут, — не согласился Тамаз. Из последних сил втащили гроб по лестнице и поставили в прихожей. Жильцы тут же потребовали его убрать — на психику действует. Занесли гроб в комнатку Тамаза, поставили рядом с диваном. Пилить решили завтра. Пока мы возились с гробом, здорово проголодались. Тамаз сварил макароны. Потом накрыл гроб простыней, поставил на него тарелки... Так гроб и прижился у Тамаза. Тамаз накрывал его, и гости садились вокруг по-турецки — отличный стол! Восемь человек спокойно помещались: шесть по краям и двое у торцов. А когда кто-нибудь приезжал к Тамазу из Тбилиси, он уступал гостю свой диван, а сам уютно устраивался в гробу. Прилетел из Тбилиси отец Тамаза, открыл дверь в комнату и увидел — сын в гробу... Сердечный приступ. Тамаз с сожалением сдал гроб в реквизиторский цех “Мосфильма”.
Борис Павлович. Продолжение Но вернемся к фильму. Когда “Сережа” вышел на экраны, на встречах со зрителями чаще всего спрашивали, как мы работали с детьми. Без системы. Выкручивались каждый раз по-разному. Снимаем кадр: Сережа сидит на скамейке и думает. Объясняем Боре: — Мама вчера вышла замуж. Утром ты проснулся, побежал к маме — дверь заперта. Постучался — не пускают. Вышел, сел на скамейку и думаешь — что ж такое происходит? Понял? — Понял. Снимаем. Сидит Боря на скамейке, и по глазам видно — ему смертельно скучно. Что делать? А если так... — Борис Павлович, футбольный мяч хочешь? — Хочу! — Мы будем считать до десяти, а ты к двум прибавь три и отними один. Камера! Считай! У Бори в глазах — напряженная работа мысли: — Четыре! — Снято! По сценарию, Коростелев, мама Сережи и младший Сережин брат уезжают в Холмогоры, а Сережа пока остается с тетей Пашей. Но в последний момент, когда грузовик уже отъезжает, Коростелев все-таки решает взять Сережу с собой. Сережа забегает в свою комнату и быстро-быстро собирает вещи. Нам надо было, чтобы в этой сцене Сережа метался по комнате, решая, что брать, а что оставлять. Мы дали Боре игрушки и сказали: — Спрячь их в разные места в декорации комнаты. Борис разложил игрушки. — Все? Мы включим камеру и будем считать до десяти. Что ты успеешь за это время взять, то твое. Мотор! Счет пошел. Боре надо было вспомнить, где лежит самое лучшее, и он заметался по комнате. На экране эта сцена получилась так убедительно, что Боре позавидовал бы Лоуренс Оливье. В павильоне каждый кадр требует долгой подготовки. Пока Ниточкин ставил свет, Бондарчук ложился на диван и дремал, а Боря носился по павильону, всюду — Борис Павлович, ну что ты все скачешь? — сказал я. — Вон, посмотри на Бондарчука — он тоже актер, а спокойно лежит и никому не мешает. — Бондарчук народный артист, у него зарплата совсем другая, — объяснил мне Боря. Самой трудной была для нас сцена, когда Сережа, узнав, что его не берут в Холмогоры, приходит к Коростелеву, просит взять его с собой и плачет. Как добиться, чтобы ребенок заплакал? Накапать глицерина или дать понюхать нашатырь — получится неубедительно. И мы придумали такой вариант: один режис- Поставили свет, подготовили кадр, отрепетировали текст. Но не снимаем, держим паузу. Боря стоит, переминается с ноги на ногу, чешется. И тут Таланкин ему говорит: — Боря, ты сегодня на леса залезал? — Залезал. — Но ты знал, что нельзя? — Мне интересно — что там? Я ребенок. — А мы за это тебя накажем. Оставим на ночь в павильоне и запрем. — Не имеете права! — А мы и спрашивать никого не будем. — Здесь крысы! — Игорь, — вступаю я, — ну действительно... Маленький мальчик, всего пять лет, в этом огромном павильоне, в темноте... — Какой он маленький, ему уже шесть. — Нет, пять! — у Бори задрожали губы. — Нет, уже шесть! — Нет, пять! Шесть будет только через месяц! И Боря заплакал. — Мотор! Камера! — быстро сказал я. — Боря, говори текст! Снимаем! — Коростелев, дорогой мой, миленький, я тебя очень прошу, ну пожалуйста, возьми меня в Холмогоры! — Стоп! — Таланкин, из какой вы семьи? Где вы воспитывались? — Еще дубль! Мотор! Боря! — Коростелев, дорогой мой, миленький, я тебя очень прошу, ну пожалуйста, возьми меня в Холмогоры! — Стоп! — Таланкин, фамилия у вас от слова “талант”, а сам вы не режиссер, а жук навозный! — рыдая, ругался Боря. Тут мы не выдержали. Хохот стоял такой, что третий дубль снимать было невозможно. На следующий день, когда Боря пришел, Таланкин ему сказал: — Здорово ты вчера сыграл, Борис Павлович! Некоторые даже подумали, что ты по-настоящему плакал. Боря помолчал и спросил: — А еще надо будет? — Ну, еще разок. — Еще разок? Ладно уж, еще разок поплачу. Между прочим. Если бы Сережу играл Бондарчук, то проблем бы не было: плакать в кадре Бондарчук умел и любил. В той сцене Коростелев берет Сережу на руки и говорит: — Ну что ты, брат, делаешь! Ведь сказано же, босиком нельзя! Снимаем. У Бондарчука глаза полны слез. Просим: — Сергей, лучше без слез. А то мальчик плачет, Коростелев плачет... — Не буду. Сняли. Смотрим материал на экране: Бондарчук все-таки пустил слезу. Но только из левого глаза — из того, которого нам во время съемок не было видно.
Другой Новый директор Когда мы закончили “Сережу”, сдавали фильм уже другому Новому директору. Принимал он картину в своем зале наверху. Один. Пока фильм шел, директор зажигал лампу за столиком у своего кресла и что-то записывал. Когда фильм кончился и в зале зажегся свет, он тяжело вздохнул: — Да... Наснимали... Ну неужели у нас такая нищая страна, что все дети босиком ходят? А чего он хотел? Действие происходит в сорок седьмом году, тогда многие ребята даже в Москве до поздней осени ходили босиком. Но мы уточнили: — У нас Сережа в сандалиях, и Шурик в сандалиях. И Лидка в сцене с велосипедом в тапочках. — Что вы мне сказки рассказываете! Я же не слепой. Вот у вас там, — он посмотрел в свои записи, — когда дети идут по шоссе — все босые. — Только Васька и Лидка. А Сережа в сандалиях и Шурик в сандалиях. Новый директор вызвал своего зама и велел показать эту часть еще раз. Снова показали. Появился общий план — под огромным небом дети идут по шоссе. Директор остановил показ, зажег свет и спросил у зама, видел ли он на ком-нибудь из детей обувь. Зам сказал, что очень мелко, не разглядел. — Вот я и говорю, — вздохнул Новый директор, — наснимали... А ведь на этом будет стоять марка “Мосфильма”... Мамина подруга Катя Левина, которая работала в “Искусстве кино”, сообщила, что директор прислал в журнал отчет, где написал, что “Мосфильм” снял столько-то выдающихся картин, столько хороших и одну серую и безликую — “Сережа”. На худсовете объединения фильм тоже приняли кисло. И мы с Игорем поняли, что действительно сняли никудышный фильм и что в кино нам больше ничего не светит. Я позвонил в ГИПРОГОР — возьмут ли меня обратно, а Таланкин стал подыскивать место театрального режиссера. Следующий просмотр “Сережи” был в ленинградском Доме кино: они нас пригласили, поскольку Панова была ленинградской писательницей. В Ленинграде мы впервые посмотрели картину со зрителями, и фильм нам очень понравился. В зале смеялись, аплодировали, в финале многие плакали. И мы Между прочим. Позже Ирина (Дездемона) сыграла в моих фильмах несколько очень разных эпизодических ярких характерных ролей. Веселую женщину, врача-психиатра, чопорную американскую вдову... Прав был Станиславский: “Нет маленьких ролей...” Панова послала телеграмму на “Мосфильм” и поздравила коллектив с удачей. А мамина подруга Катя Левина сообщила, что Новый директор позвонил в “Искусство кино” и велел перенести фильм из самого плохого в посредственные. И включил его (спасибо Пановой!) в программу показа новых картин для строителей Братской ГЭС. А нас включил в состав делегации. В Братске наш фильм, как и все остальные, принимали хорошо. Строители — зрители благодарные. А на одном из обсуждений, когда зрители хвалили “Сережу” и спрашивали: “Почему привезли режиссеров, а не актеров?” — руководитель делегации Александр Зархи вдруг сказал, что наш фильм посылают на фестиваль в Карловы Вары. Мы с Таланкиным подумали, что он пошутил, но оказалось — правда. — А нам почему никто ничего не сказал? — Ну, забыли, наверное, — сказал Зархи. Когда мы вернулись в Москву, сразу пошли к оргсекретарю Союза кинемато- — Нашу картину посылают на фестиваль? — Посылают. — А нас? — Вас — нет. Там и так делегация двадцать человек. — А если мы приз получим? — От скромности не умрете, — сказал Марьямов, но сжалился и включил нас в состав делегации. Но не на весь срок фестиваля (на две недели), как всех остальных, а только на три дня. Фильм “Сережа” кончается репликой: “Мы едем в Холмогоры! Какое счастье!” А мы едем за границу!
Карловы Вары В те времена считалось, что каждый советский человек за границей представляет не только себя, но и Великую Страну. И вид у него должен быть соответствующий. Стюардесса поинтересовалась, что мы желаем на горячее, курицу или бифштекс? Я заказал бифштекс, а Таланкин курицу. Когда принесли, он спросил: — Как ты думаешь, курицу вилкой надо есть или руками? — А бог ее знает. Вилкой, наверно. — Но курица же птица, а птицу едят руками! — Подождем, кто-нибудь начнет есть, и увидишь. Оказалось, что все заказали бифштексы. И Таланкин к курице не притронулся. В самолете было много иностранцев, и он не хотел позорить Родину. В Чехословакии, помимо прочего, мне хотелось попробовать чешского пива и купить цанговый карандаш “Кохинор 6В”, как у Михаила Федоровича Оленева. Чешского пива в Карловых Варах мы с Игорем выпили, и немало, — членам делегации его бесплатно подавали к обеду. А на сэкономленные деньги я купил не только цанговый карандаш, но еще и две пачки жвачки в Пражском аэропорту (в дьюти фри) для детей. И мы вернулись в Москву с жевательной резинкой, с карандашом “Кохинор”, с чешскими бусами для Лили, жены Таланкина, с массой впечатлений. Новый директор тут же позвонил в “Искусство кино”, чтобы “Сережу” переставили из средних в выдающиеся. Но поздно — номер ушел в печать. Получив “Хрустальный глобус”, мы попали в разряд “наши молодые, подающие надежды режиссеры”. Так нас называли в прессе лет пятнадцать. А потом, без переходного периода, сразу перевели в “наши старейшие мастера”.
Слава У меня идиотская походка — спина прямая, пузо вперед, попа назад, а ступни врозь. После Карловых Вар иду по коридору “Мосфильма”, встречаю коллегу-режиссера: — Вот что слава делает с человеком! Даже по походке видно, что знаменитость идет! Насмешил. Какая, к черту, знаменитость? Меня даже в коридорах “Мосфильма” только знакомые узнают. Знаменитостью я был в сорок седьмом году, в девятом классе, когда организовал У меня был пионерский барабан и тарелка, которую мы выменяли у пожарников. Я сидел впереди всех и в каждый номер, даже в лирическую песню, пользуясь руководящей должностью, вставлял брэк — соло на ударных инструментах. Лупил палочками по барабану и тарелке, по ободу, по боковине, по полу. Крутил палочки между пальцами и подкидывал их к потолку. Вовсю старался быть похожим на своего кумира — самого популярного в те времена ударника Лаци Олаха. (Его джаз играл в кинотеатре “Форум”.) Через полгода джаз запретили. Но мы быстро сориентировались — назвались ансамблем, выучили краковяк, падеграс и мазурку и вставили в репертуар номера под названием “Пародия на джаз”. Пародию разрешили. Поскольку никто, кроме нас, в окрестностях Уланского “стилягу” не “лабал”, мы были нарасхват. Наш школьный ансамбль приглашали выступать не только во все женские школы нашего района, но даже и в Министерство деревообрабатывающей промышленности РСФСР. Деревообрабатывающий министр (в нашей школе училась его дочь) так полюбил наш ансамбль, что звал на все праздничные вечера в министерстве. Звонил директору и просил нас прислать. Министерство делало в нашей школе ремонт, поэтому директор не мог ему отказать и шел уговаривать меня. А я набивал цену: — Некогда, Николай Тихонович. Заниматься надо. У аккордеона по двум предметам тройки, у пианино — по химии двойка, а я — сами знаете... (У меня бо- Директор шел нам навстречу, и двойки превращались в тройки, а тройки в четверки. А на выпускном экзамене директор собственноручно ручкой с пером ? 86 лиловыми чернилами исправил в моем сочинении тринадцать ошибок, и я получил твердую тройку. (Четыре ошибки директор оставил — для достоверности.) Между прочим. А один раз за правописание меня хотели крепко побить. Летом сорок первого года я в Тбилиси бегал плавать на купальню. Тогда, как и сейчас, в моде были татуировки. И я сам себе выколол на руке маленький якорь. Потом такой же якорь выколол своему другу, Шурику Муратову. Потом другому мальчику из А потом ко мне пришел Жора. Жора учился в ФЗУ и был признанным хулиганом. Он велел мне выколоть ему на плече могильный холмик с крестом и надпись: “Нет в жизни счастья”. Полдня я старался, двумя иголками накалывал Жоре на плечо тушью картинку и надпись и за это получил две папиросы “Север” (тогда я уже курил). А вечером, когда мы играли в футбол, явился разъяренный Жора: оказывается, в слове “счастья” я пропустил вторую “с ”, и над “могилой” красовалась надпись “Нет в жизни счатья”. Жора хотел меня отлупить, но я предложил вариант: он меня не лупит, а я вместо надписи на его плече сделаю аккуратную широкую черту, а сверху напишу тот же текст без ошибок. Будет очень красиво. И еще в виде компенсации за моральный ущерб на другом плече вытатуирую кинжал, обвитый змеей с чешуей. (Чешуя особенно ценилась, колоть ее было долго и муторно.) Жора на черту и на кинжал согласился, но писать что-либо на его теле категорически запретил. В Тбилиси я ездил часто. Летом, в конце пятидесятых, я стоял там на площади Ленина на трамвайной остановке. Подошел третий номер, а мне нужен был пятый. И вдруг из окошка высунулся вожатый трамвая и радостно закричал: — Привет, художник! Пригляделся — Жора! Подошел, поздоровался. — Залезай! По блату без билета довезу! Я сказал, что мне нужен пятый номер. Жора закричал, что трамвай сломался и пусть пассажиры немедленно вылезают! Пассажиры вышли, и Жора без остановок довез меня в пустом трамвае до улицы Николадзе. Прощаясь, я написал свой телефон и адрес и дал Жоре: “Будешь в Москве, заходи”. Жора взглянул и вернул мне листок: — С другой стороны нарисуй кинжал со змеей. — Зачем? — Традиция, — и Жора показал пальцем. В слове “Москва” я пропустил букву “в”. Тогда, в сорок седьмом, на выступлениях нашего ансамбля в спортивный зал набивалось столько народу, что пожарники в целях противопожарной безопасности сгоняли нас со сцены и несколько раз отменяли концерты. В Уланском, на Сретенке и на Мархлевского меня все школьницы узнавали! А среди “мелочи” (второй-третий класс) шла борьба за честь нести на концерт мои барабан и тарелку. Победил заика Козленок, парень из третьего “Б”. Я затыкал палочки за пояс, засовывал руки в карманы и шел, насвистывая сквозь зубы, а впереди важно вышагивал гордый Козленок с моими инструментами в руках... Вот когда я был знаменитым! Прошло много лет. В конце семидесятых в Доме архитектора на масленицу устроили блины для актеров театра “Современник”. По старой памяти позвали и меня. Под конец вечера на эстраду, где играло трио: рояль, контрабас и ударник, поднялся Михаил Козаков и заявил: — Все знают, что Евгений Евстигнеев хороший актер, но никто не знает, что он потрясающий ударник. Давайте попросим, чтобы он сыграл. А архитекторы сказали: — Все знают, что Данелия режиссер, но никто не знает, что он барабанщик получше вашего Евстигнеева. Решили устроить соревнование. Евстигнеев сыграл так, что мне на сцену вылезать уже не хотелось. Но отступать было некуда, и я старался, как мог. Стали решать, кто победил. Актеры кричат: “Евстигнеев”, архитекторы — “Данелия”. Призвали в арбитры ударника оркестра, толстого и лысого немолодого человека с красными прожилками на щеках. И он на вопрос “кто лучше” сказал, заикаясь: — К-конечно, Данелия. А в гардеробе, когда я одевался, он ко мне подошел: — Г-гия, ты меня не узнаешь? Я К-козленок... Мы выпили по сто грамм и больше никогда не виделись.
Первая любовь Чарли-трубача И еще одно воспоминание, связанное с джазом. Иногда в наш школьный оркестр удавалось залучить трубача. Чарли было девятнадцать лет. Маленький, щуплый, длинноволосый, одетый по моде сорок восьмого года — туфли на толстой каучуковой подошве, брюки дудочкой, пиджак почти до колен, зеленая широкополая шляпа, — Чарли был великолепным трубачом. Но его ни в один оркестр не брали, потому что Чарли играл только джаз. В руках у него всегда был футляр с трубой. И он охотно вынимал ее по первой же просьбе. Встретишь его на улице Горького или в клубе железнодорожников, попросишь: “Чарли, сыг- В тот день я проснулся в пятом часу. Уже светает — в начале июня в Москве светает рано, — тихо, даже воробьи еще спят. И вдруг слышу — еле-еле, очень тихо — звук трубы, “Сан-Луи блюз”. Я оделся, вышел. На улице — никого. Прошел переулок, вошел на звук через арку во двор. На третьем этаже в окне — Чарли. Голый по пояс, в шляпе на глаза. Играет на трубе с сурдинкой. Странно, но звук, когда я подошел, не усилился — такой же тихий. — Что, Чарли, не спится? — Влюбился... И я ему позавидовал — у меня все было иначе...
Первая любовь Валико из соседнего переулка В апреле сорок второго Валико Глонти из соседнего переулка (ему было пятнадцать лет) безнадежно влюбился в красавицу Лейлу из нашего переулка, в которую были влюблены все. (Я жил тогда в Тбилиси у Верико.) Валико писал стихи о своей первой любви и читал их инвалиду финской войны, безногому сапожнику Вартану, у которого работал подмастерьем. Вартан слушал стихи, слушал... А потом решил: — Стихи — это для уха. А я тебе сделаю для глаз. И пошил Валико ботинки с каблуками из плексигласа, и в каблуки вмонтировал лампочки на батарейках. Наступаешь — лампочка зажигается. Когда стемнело, Валико стал ходить по нашему переулку под окнами Лейлы туда-сюда. Ходит, а каблуки мигают. Очень красиво! И Вартан тоже прикатил на своей тележке, любовался издалека. Но недолго Валико ходил. Бабушка Лейлы вышла на балкон и накричала на Валико: — Ты зачем, идиот, тут своим светом мигаешь? Хочешь, чтобы на наш дом немцы бомбу скинули?! Убирайся, чтобы я тебя больше не видела!.. (Во время войны Тбилиси не бомбили, но немецкие самолеты иногда летали над городом и зенитки постреливали.) А потом в мастерской, когда Валико, с трудом сдерживаясь, чтобы не заплакать, вынимал лампочки из каблуков, Вартан сказал: — Были бы у меня ноги, я бы по десять лампочек на каждую сделал! И плевать мне было бы на любовь. И на первую! И на последнюю!
Моя первая любовь ...Она каждый день ходила через наш двор в булочную за хлебом. Она была... Даже описать ее не могу. Она была как мечта. Я долго собирался и, наконец, отважился познакомиться. Как это делается, я видел в кино. — Девушка, который час? — крикнул я ей вслед. — Дурак, — сказала она, не оглядываясь. Мне было шесть лет, а ей — девять.
|
|
|
Designe of page |